Неточные совпадения
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на
голову воротники шуб и шинелей, пудря усы
людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с
человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье
головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Сосед, принадлежавший к фамилии отставных штаб-офицеров, брандеров, выражался о нем лаконическим выраженьем: «Естественнейший скотина!» Генерал, проживавший в десяти верстах, говорил: «Молодой
человек, неглупый, но много забрал себе в
голову.
— Попробую, приложу старанья, сколько хватит сил, — сказал Хлобуев. И в голосе его было заметно ободренье, спина распрямилась, и
голова приподнялась, как у
человека, которому светит надежда. — Вижу, что вас Бог наградил разуменьем, и вы знаете иное лучше нас, близоруких
людей.
— У меня просто
голова кружится, — сказал Чичиков, — как подумаешь, что у этого
человека десять миллионов. Это просто даже невероятно.
И много приходило ему в
голову того, что так часто уносит
человека от скучной настоящей минуты, теребит, дразнит, шевелит его и бывает ему любо даже и тогда, когда уверен он сам, что это никогда не сбудется.
Чичиков, будучи
человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал
головою, приговаривая: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли.
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся
человек: как был, так и повалился он в кресла;
голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи
людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил
голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой
человек, а до сих пор не набрался ума.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать
голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий
человек с капиталом, приобретенным на службе?
В
голове просто ничего, как после разговора с светским
человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в
голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше всех этих побрякушек.
Позабыл то, что ведь хорошего
человека не продаст помещик; я готов
голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка и буйного поведения».
Генерал был такого рода
человек, которого хотя и водили за нос (впрочем, без его ведома), но зато уже, если в
голову ему западала какая-нибудь мысль, то она там была все равно что железный гвоздь: ничем нельзя было ее оттуда вытеребить.
Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного
человека, подлетел к хозяйке с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского
человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во все время приятное наклоненье
головы несколько набок. Служитель снял крышку с суповой чашки; все со стульями придвинулись ближе к столу, и началось хлебанье супа.
«Кто бы такой был этот Чичиков? — думал брат Василий. — Брат Платон на знакомства неразборчив и, верно, не узнал, что он за
человек». И оглянул он Чичикова, насколько позволяло приличие, и увидел, что он стоял, несколько наклонивши
голову и сохранив приятное выраженье в лице.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид
человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив
голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны
человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его
головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Я отвечал, что много есть
людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал
головою и улыбнулся лукаво...
Человек остановился на пороге, посмотрел молча на Раскольникова и ступил шаг в комнату. Он был точь-в-точь как и вчера, такая же фигура, так же одет, но в лице и во взгляде его произошло сильное изменение: он смотрел теперь как-то пригорюнившись и, постояв немного, глубоко вздохнул. Недоставало только, чтоб он приложил при этом ладонь к щеке, а
голову скривил на сторону, чтоб уж совершенно походить на бабу.
Это был
человек лет тридцати пяти, росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой
голове, как-то особенно выпукло закругленной на затылке.
Он бросился бежать, но вся прихожая уже полна
людей, двери на лестнице отворены настежь, и на площадке, на лестнице и туда вниз — всё
люди,
голова с
головой, все смотрят, — но все притаились и ждут, молчат!..
— Вы, Порфирий Петрович, пожалуйста, не заберите себе в
голову, — с суровою настойчивостью произнес Раскольников, — что я вам сегодня сознался. Вы
человек странный, и слушал я вас из одного любопытства. А я вам ни в чем не сознался… Запомните это.
Или что если задаю вопрос: вошь ли
человек? — то, стало быть, уж не вошь
человек для меня, а вошь для того, кому этого и в
голову не заходит и кто прямо без вопросов идет…
«Гм, это правда, — продолжал он, следуя за вихрем мыслей, крутившимся в его
голове, — это правда, что к
человеку надо „подходить постепенно и осторожно, чтобы разузнать его“; но господин Лужин ясен.
В молодой и горячей
голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре года, по возможности, хоть начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег и переехать в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников,
людей и капиталов мало; там поселиться в том самом городе, где будет Родя, и… всем вместе начать новую жизнь.
Я до того не ошибаюсь, мерзкий, преступный вы
человек, что именно помню, как по этому поводу мне тотчас же тогда в
голову вопрос пришел, именно в то время, как я вас благодарил и руку вам жал.
Раскольников протеснился, по возможности, и увидал, наконец, предмет всей этой суеты и любопытства. На земле лежал только что раздавленный лошадьми
человек, без чувств, по-видимому, очень худо одетый, но в «благородном» платье, весь в крови. С лица, с
головы текла кровь; лицо было все избито, ободрано, исковеркано. Видно было, что раздавили не на шутку.
Наконец, пришло ему в
голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и
людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стены обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому
человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься
головой о потолок.
Я семь лет прожил в деревне у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного
человека, как вы, — на умного и в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того, выпил эти полстакана вина и уже капельку в
голову ударило.
Но сердобольная мамаша тотчас же, полушепотом и скороговоркой, разрешила некоторые важнейшие недоумения, а именно, что Аркадий Иванович
человек большой,
человек с делами и со связями, богач, — бог знает что там у него в
голове, вздумал и поехал, вздумал и деньги отдал, а стало быть, и дивиться нечего.
Дворник стоял у дверей своей каморки и указывал прямо на него какому-то невысокому
человеку, с виду похожему на мещанина, одетому в чем-то вроде халата, в жилетке и очень походившему издали на бабу.
Голова его, в засаленной фуражке, свешивалась вниз, да и весь он был точно сгорбленный. Дряблое, морщинистое лицо его показывало за пятьдесят; маленькие заплывшие глазки глядели угрюмо, строго и с неудовольствием.
Он пошел к нему через улицу, но вдруг этот
человек повернулся и пошел как ни в чем не бывало, опустив
голову, не оборачиваясь и не подавая вида, что звал его.
Э! брось! кто нынчо спит? Ну полно, без прелюдий,
Решись, а мы!.. у нас… решительные
люди,
Горячих дюжина
голов!
Кричим — подумаешь, что сотни голосов!..
— О, любезный пан! — сказал Янкель, — теперь совсем не можно! Ей-богу, не можно! Такой нехороший народ, что ему надо на самую
голову наплевать. Вот и Мардохай скажет. Мардохай делал такое, какого еще не делал ни один
человек на свете; но Бог не захотел, чтобы так было. Три тысячи войска стоят, и завтра их всех будут казнить.
Бешеную негу и упоенье он видел в битве: что-то пиршественное зрелось ему в те минуты, когда разгорится у
человека голова, в глазах все мелькает и мешается, летят
головы, с громом падают на землю кони, а он несется, как пьяный, в свисте пуль в сабельном блеске, и наносит всем удары, и не слышит нанесенных.
— Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись
люди, которые тебя не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты думаешь, что пошел за простого козака? Нет, твою
голову оценили в две тысячи червонных.
Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за
голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы если приведет Бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился
человек…
Вскоре из кухни торопливо пронес
человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает
голову и разминается, едва приходя в себя.
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что
человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится
голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Вошел
человек лет сорока, принадлежащий к крупной породе, высокий, объемистый в плечах и во всем туловище, с крупными чертами лица, с большой
головой, с крепкой, коротенькой шеей, с большими навыкате глазами, толстогубый.
Он, конечно, был горд этим, но ведь этим мог гордиться и какой-нибудь пожилой, умный и опытный дядя, даже барон, если б он был
человек с светлой
головой, с характером.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами,
людьми о двух
головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
— Нет, каков шельма! «Дай, говорит, мне на аренду», — опять с яростью начал Тарантьев, — ведь нам с тобой, русским
людям, этого в
голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
В комнату вошел пожилой
человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с
голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать
человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в
голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Комнаты маленькие, диваны такие глубокие: уйдешь с
головой, и не видать
человека.
Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и в
людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в
голове — и пойдет работа.
— Другой — кого ты разумеешь — есть
голь окаянная, грубый, необразованный
человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Я видала счастливых
людей, как они любят, — прибавила она со вздохом, — у них все кипит, и покой их не похож на твой: они не опускают
головы; глаза у них открыты; они едва спят, они действуют!